Источник:

Кое-что об исторических судьбах Китая и Японии

16.11.2021

  В сложной картине международных отношений в Восточной Азии многое проясняется, если взглянуть на нее в перспективе сосуществования двух типов цивилизаций. С некоторой долей условности я называю их континентальной, или имперской, и локальной, или национальной. К первому типу относится, конечно, Китай. Ко второму – страны, расположенные на периферии Срединной империи и в особенности Япония. Противостояние этих государств стало стержнем истории Дальнего Востока в последние столетия.
  В географическом отношении имперская цивилизация представляет собой большое пространство с его особенной внутренней диалектикой. Бескрайний простор по определению не вмещается в какой-либо пространственный образ и оборачивается глухим углом или, как говорили в России, «милой пустынькой», заповедным местом. Тоже по-своему центр притяжения! Эта диалектика большого пространства в китайском образе мира соотносится с круговоротом вещей и его неопределенным, скользящим фокусом. Следовательно, все видимое экс-центрично, не имеет само-стоятельности и является, в сущности, аномалией, вариацией, нюансом, фрагментом. Самое время вспомнить о значении вариативности тона в китайском языке и живописи, а заодно о любви китайцев к декору, гротескам, курьезам, столь ярко раскрывшейся на поздних этапах китайской истории. Сказанное объясняет и сам ход истории Китая, регулярно распадавшегося, но так и не распавшегося. Становится понятной и неспособность традиционного Китая к мобилизации и национальной сплоченности: невозможно задействовать пустоту. Сами китайцы любят называть себя «кучей песка» и не менее охотно уподобляют себя воде: при всей ее мягкости вода способна смести любую преграду ее естественному течению.
 Забудем об идеях, сущностях и формах, о противостоянии субъекта и объекта, духа и материи. Этот интеллектуальный инструментарий   бесполезен в Восточной Азии. Попытаемся разглядеть в жизни путь — бесконечно тянущееся и потому вечно теряющее себя, свертывающееся кольцами лет, дней и даже мгновений (это для особо продвинутых) змеевидное тело могучего дракона. Это пространство, где каждое мгновение каждый образ перекликается, вступает в гармоническое (хотя бы предположительно) созвучие с чем-то другим. Строго говоря, эта реальность всегда отличается даже от самой себя. Но вечное превращение неотличимо от вечного возвращения. Лао-цзы говорил о «вещи в хаосе завершаемой». Он говорил о вещи подлинно вещей, полностью ушедшей в свою ауру – ту самую ауру, которую, по Вальтеру Беньямину, стирает с вещей промышленное производство.
 Ясно, что в рамках обозначенного мировоззрения мы имеем дело с многообразием локальных особенностей, которые не могут перерасти в национальные государства. На периферии Срединной державы возможны только протонациональные образования. Даже если они обретают статус отдельных государств, они не могут избавиться от внутренней ущербности и старательно подражают мировому центру, пусть даже это пустой, виртуальный центр. Одним словом, отдельные части большого пространства не могут быть ни вместе, ни врозь.
 Япония представляет пример радикальной периферии, сумевшей переформатироваться в нацию-государство. Соответственно, принцип ее исторического бытия – самотождественность вещей, что сближает ее с мировоззрением Запада и, надо полагать, поспособствовало успеху первичной, мобилизационной и технократической по природе, модернизации. Если по-китайски понимание соотносится с просветлением, постижением мира в его целостности, то для японцев понимать (вакару) означает разделять, проводить непреодолимую грань между вещами. Это побуждает к дистанцированию от всего данного и, соответственно, культу эстетической ценности вещей, всего редкостного, а еще лучше недостижимого. «Основной инстинкт» японцев – эстетизация всего обыденного и естественного в жизни. Если для китайца искусство – продолжение жизни, то для японца жизнь – продолжение искусства.
  Четкое разделение укладов жизни – сильнейший импульс для воспитания и умственной дисциплины. Преданность японцев всему демонстративно японскому питается их открытостью всему иностранному. Аналогичным образом японский культ бесстрастия не отменяет и даже предполагает обостренную чувственность. Как одно соотносится с другим? Да никак! Или разве что через культ правильно исполненной смерти: сама неосуществимая мечта в мире!
  Анализ – первая ступень познания. Главный секрет японцев в том, что они – вечные ученики. Они прилежно учились у Китая культуре. Учились у португальцев военному делу, религии и даже кухне. Учились у Третьего рейха самоубийственному национализму. После войны учились у Америки техническому прогрессу и менеджменту. Теперь японцы, или, точнее, неискоренимый ученик в каждом японце, хотят быть впереди планеты всей по части технических новаций, руководствуясь больше практическими соображениями: общество потребления хочет новенького и броского. Но мало сказать, что японцы в душе ученики. Они — ученики bona fide. Плох тот ученик, который не хочет превзойти учителя. Но японцы преданы, так сказать, самому состоянию ученичества. И, даже превосходя своих учителей, все равно остаются учениками, ищущими еще большего совершенства и втайне жаждущими признания. Но на беду японцев им пришлось учиться у Китая тому, что делает человека учителем: свободному отношению к миру, открытости переменам, умению побеждать не вопреки противнику, а благодаря ему и… вместе с ним. 
  Мудрость – это способность «оставить все», а не стремление к исполнительскому совершенству. Вот главная коллизия японского менталитета: с одной стороны, чтобы быть великим учеником, нужно развить в себе обостренную восприимчивость, духовную чуткость, и таковые качества действительно входят в круг фундаментальных жизненных ценностей японцев; с другой стороны, стремление перенять чужое знание и мастерство воспитывает железную волю и непоколебимую уверенность в себе. В психике ученика есть свои разрывы и странные сцепления: в ней робкий подражатель уживается с безжалостным диктатором и где-то даже неотделим от него. Ученик много знает, но мало умеет, любит смотреть, но нерешителен в действии — или, напротив, отдается внезапному порыву. В нем нет внутреннего равновесия. И японская душа раскачивается между страстями по Мураками Харуки и нарочито бесстрастным взглядом Мураками Рю.
  Если истина японской жизни есть сама вещность вещей — вездесущая, но всегда исключительная, раритетная, то она несет в себе собственную помеху, сама ставит себе границу. Тут надо искать поразительное единение изощренного техницизма и не менее утонченного эстетизма, деловитости и созерцательности, которое, в сущности, и составляет японское «чудо». Япония — страна неосуществимой мечты, которую с муравьиным упорством лепили, вытачивали, шлифовали десятки поколений японцев. Старательность, возведенная к покою несотворенного Присутствия и потому слившаяся одновременно с инстинктом и блаженством, — вот состав «японского сердца». Выверенность жестов порождает, конечно, ощущение полного единообразия. Нет на земле нации более сплоченной и однородной по своей душевной выделке, чем японцы. Нет культуры более унифицированной в своих проявлениях. Нет нации, с большей наглядностью демонстрирующей принадлежность всех ее членов к государству-Левиафану. Бесплотное тело этого великана растет не из идей, а из совсем другого источника, для которого я не нахожу лучшего слова, чем инстинкт материи; источника более древнего и цельного, чем идея общества в западной социологии.
 Сердце насквозь ритуализированной и оттого безупречно эффективной коммуникации по-японски — пустота интимной чуждости: холодная, ничейная, но такая незаменимая.
  Мы можем заключить, что Китай — это цивилизация «распредмечивающая», открывающая вещи бездне самопревращения. Японская цивилизация — «опредмечивающая», приписывающая превращенным формам предметный и практический смысл. Если в Китае сущностью живописи считали «одну черту», то японские художники буквально рисовали картины из одной линии. Идея иллюзорности физического мира подтолкнула японских мастеров ландшафтного дизайна изображать водную стихию в виде разграбленного песка или, наоборот, разрушать эффект иллюзии живой природы, высаживая в саду высохшие деревья (что быстро запретили, поскольку такое новшество подрывало установленные смыслы). В области боевых искусств японцы тоже не усвоили символического измерения китайской терминологии, переводя ее в план бытовой психологии и спортивной борьбы.
  Нормативность, очерчивающая отсутствие, может восприниматься только под знаком игры. Она есть зрелищность зрелища, представленность представления — заведомо иллюзорные, но требующие постоянной шлифовки. Для европейцев от мира симулякров веет «окамененным бесчувствием», а для японцев он — иная и привлекательная как раз своей чуждостью жизнь, жизнь после жизни. И в ней с виду как раз меньше всего японского. Создатели аниме — быть может, самого большого подарка Японии глобальному миру — утверждают, что своей внешностью персонажи их мультфильмов больше всего напоминают широко известных в России «лиц кавказской национальности», поскольку последние наилучшим образом выражают общечеловеческий тип. Ведь идеал японцев — уникальная универсальность.
Не будем судить о японском лицедействе легкомысленно. Игра, когда она не срывается в действительность и не отрывается от нее, есть истинное воплощение социальности. В Японии именно пустотелая кукла (преемственная на Востоке статуям богов и актерам) традиционно выступала тем общим знаменателем, который уравнивает дух и материю, живое и мертвое. А в повседневной жизни японцы старательно исполняют ту социальную роль, которую предписывает им жизнь, и исполняют ее с бесподобной кукольной механикой.
  Идея недуальности символического и прагматического измерений реальности попала к японцам из Китая и составляет общее достояние цивилизаций Дальнего Востока. Сами китайцы, верные посылкам своего символического миропонимания, никогда не пытались сделать реальность объектом означения и тем более рассмотрения, предпочитая следовать непроизвольному смещению, игре смысла в естественной речи. Хитры, но и простодушны китайские мудрецы. Они всегда довольны жизнью, ибо живут ее чистой имманентностью, выразимой только иносказательно. Они не обязаны что-то знать или даже творить, но уподобляются счастливым младенцам, кормящимся от матери в ее утробе (образ Лао-цзы).
  Японцы с их прямолинейным ученичеством и потребностью все понять через разделение и, значит, сведение реальности к технической схеме эту правду не уловили, но маскируют свое упущение разговорами о том, что они «развили», сделали более «эффективными» достижения китайского гения. Собственно японская специфика проявляется всего очевиднее как раз в стремлении выделить и опредметить внутреннюю динамику жизни. Символическим понятиям Китая японцы дали понятийное или практическое истолкование и, подобно европейцам, спроецировали их на внешний мир. Быть может, самый показательный пример — неспособность японцев перенять заветы «внутренних школ» китайских боевых искусств. Взращивание «жизненной силы» было подменено в Японии упрощенными версиями шаолиньского бокса, дающими быстрый эффект в рукопашной схватке. Китайский мотив обращенного вовнутрь и как бы не-видящего взгляда японцы превратили в тему непобедимого слепого фехтовальщика, придав изначально духовной реальности физический и притом созерцательный, точнее, зрелищный, уклон. А вместо символического языка китайской традиции «внутреннего совершенствования» мы встречаем в специальной японской литературе — например, в известной «Книге пяти колец» — суждения, выраженные общепонятным языком здравого смысла. То же можно наблюдать в японской каллиграфии, где сильна тенденция вернуть иероглифы  к их якобы природным прототипам, что китайцам чуждо.
 Что в итоге? Японский дух слился с физическим бытием Японских островов. Он обращен к исключительной конкретности раритетной вещи. Его или, если угодно, посредством него невозможно мыслить. Его можно только созерцать, как непременный декоративный камень во дворе японского дома.
  Загадка японского Сфинкса: чтобы быть, надо не быть.
 Но нельзя не заметить и то, что японское мировидение — очень цельная и устойчивая структура, пережившая все перипетии японской истории и обретшая новое дыхание в «электрическом сне наяву» современного капитализма. В этой новой жизни японцы могут позволить угрюмым самураям и слепым фехтовальщикам быть рядом, не готовя себе участь камикадзе. Они гордятся своими послевоенными достижениями, своей новообретенной свободой и готовы по этой причине простить Америке атомные бомбардировки. А писатели-бунтари или писатели-охранители… пусть пишут.
  Смутное бытие фантазма вроде знаменитого сада пятнадцати камней — вот сила, которая возвращает в жизнь то, что каждый момент теряется в ней. Фантазм и есть имя того представления, которое уже тысячу лет играется в Японии, придает ей неповторимое очарование и наполняет ее неизъяснимой мукой.

Малявин Владимир Вячеславович

доктор исторических наук

Комментарии

Добавить комментарий
Orientalia
Rossica
Российское
Востоковедение
XXI века
@ 2021 Orientalia Rossica
Политика кофеденциальности